НОВОСТИ УКРАИНСКОЙ ПСИХИАТРИИ
Более 1000 полнотекстовых научных публикаций
Клиническая психиатрияНаркологияПсихофармакотерапияПсихотерапияСексологияСудебная психиатрияДетская психиатрияМедицинская психология

Книги »  «Він любив Вас, люди!». Доля лікаря Казимира Дубровського: Нарис, спогади, документи, творчість »
Упорядник О. Іщук

ЭТАПЫ

* Публикуется по изданию:
«Він любив Вас, люди!». Доля лікаря Казимира Дубровського: Нарис, спогади, документи, творчість / Упорядник О. Іщук. — Сарни, 2015. — 140 с.

Поезд прибыл в Москву поздно ночью. До рассвета, маневрируя, перекидывали столыпинские вагоны по путям Окружной дороги, а уже на рассвете огромный этап с мешками, чемоданами и узелками двинулся по сонным улицам столицы в пересыльную тюрьму. В связи с какими-то неполадками движения этапа то и дело раздавалась команда «Стой!», а затем унизительное приказание «Садись!». При этом нужно было сесть на корточки, но ослабленные мышцы ног почти всех заставляли становиться на колени. Стоять на коленях посреди улиц столицы своей Родины — это было пределом морального уничтожения.

Адам Рутковский вместе с Андерсоном и большой партией «пятьдесят восьмых» попали в огромную камеру, имевшую по правую и левую сторону сплошные нары, густо посыпанные жёлтым порошком.

Как всегда, не доверяя «контрикам», администрация тюрьмы поощряла идейный, моральный и политический антагонизм между «политическими» и уголовными всех рангов, которые, судя по их поведению, были хорошо знакомы между собой.

Двухлетнее пребывание Адама в подследственных тюрьмах, многомесячные сидки в одиночных камерах ослабили мышцы всего тела и особенно сердечную мышцу. Тюремная прогулка с заложенными назад руками и опущенной головой не освежала, а вызывала какое-то чувство угнетения. Хотелось целые дни лежать, но по положению для особо важных подследственных нужно было сидеть на высоких табуретах лицом к двери.

Поэтому все переживания сегодняшнего дня, масса новых впечатлений, красок, шума, запахов и значительного мышечного напряжения до предела утомили Адама. Выкурив папиросу, он укрылся с головой и глубоко уснул.

Проснулся он от необычного шума и движения на противоположных нарах. Оглядевшись, Адам увидел, что дверь в камеру была открыта, а на пороге стоял молодой, безупречно сложенный гигант, обнажённый до пояса. Рубашка и пиджак были перекинуты через левую руку, а в правой он манерно держал сигарету. За ним шли два подростка, лет по 18, и несли дорогие чемоданы жёлтой кожи.

Когда камеру закрыли, уголовники, занимавшие правую сторону, восторженно стали приветствовать вошедшего.

— К нам, к нам, сюда, Алёшенька! Соловьёв, иди сюда, здесь есть место. Соловушко…

Для Адама после двухлетней одиночки, шёпотной речи и, особенно, строгого режима, всё это было новым, необычным, это уже было концом, собственно, тюрьмы, абсолютных ограничений и началом какой-то новой не менее жестокой полосы.

Когда Адам надел очки, возвращённые ему спустя два года, перед этапом, он увидел красавца Алёшу, напоминавшего безупречной мужской красотой Аполлона. Мощная шея, как колонна, несла гордо посаженную голову. Кожа гармонично развитого торса от шеи и до пояса, вероятно и ниже, была покрыта художественной многоцветной татуировки японского стиля.

Алёша со своими носильщиками медленно продвигался между нарами, величественно, с достоинством отвечал одним, не замечая истерического, исступлённого восторга других. Он, видимо, выискивал себе место, достойное его положения. По поведению левой стороны он понял, что это «контрики», фраера. По-видимому, он решил в борьбе за почётное место учинить скандал, достойный его положения.

Адам и Андерсон лежали в самом конце камеры, в углу. Это место, по тюремной традиции, считалось самым почётным и обычно занималось старостой камеры. Соловьёв пошёл к Андерсону и, грассируя как парижанин, обратился на чистом французском языке:

— Месье, не найдёте ли Вы возможным освободить это место?

Андерсон в ответ повернулся к нему спиной. Тогда Соловьёв заговорил по-английски с ещё большим хладнокровием:

— Сэр, Вы, наверное, по ошибке заняли эти места, которые мой слуга заказал из отеля по телефону. Адам молчал, не зная как следует реагировать на эти вызывающие действия. Андерсон сел на нары и молча стал глядеть на Соловьёва, который, не меняя вежливого спокойствия, спросил по-немецки:

— На каком языке милостивые государи желали бы объясниться по поводу этого досадного недоразумения?

Соскочив из нар, Андерсон встал против Соловьёва. Имея чистых два метра роста, он был на полголовы выше Алёши, а его необычайной ширины плечи сразу показали, что этот спектакль может закончиться далеко не так, как задумал его режиссёр:

— Не угодно ли со мной поговорить по-латышски?

Соловьёв правильно учёл соотношение сил и снова по-английски, в иронических формах принёс извинения, шутливо сказал:

— Опять мой камердинер что-то напутал!

За всей этой сценой следила вся камера. Ничего не понимая толком, кто-то сдавленно хихикнул. Но как оказалось впоследствии, эта проба сил имела гораздо большее значение для судеб описываемых лиц, чем это могло казаться сразу.

Андерсон и Соловьёв с минуту стояли и разглядывали друг друга, а затем Алёша протянул руку Андерсону и, повернувшись, легко вскочил на нары противоположной стороны. Грубо, по-звериному жестоко, носками и каблуками своих американских сапог моментально очистил для себя два места, скинув первоначальных обитателей и их вещи. Носильщикам он приказал подать чемоданы. Вся камера с затаённым дыханием любовалась деспотизмом и самоуверенностью, сквозивших в каждом поступке, в каждом жесте Соловьёва. Казалось, прикажи он, и все бросятся рвать и топтать «контриков», которых они, «шакалы» уголовного мира, ненавидели всем своим существом.

Не оглядываясь, но чувствуя, что вся камера наблюдает за ним, Соловьёв раскрыл один из чемоданов, достал шёлковую пижаму золотисто-зелёного цвета, не торопясь переоделся, затем величественным жестом руки освободил ещё два места для своих носильщиков.

Из второго чемодана он достал большой фотопортрет прелестной девушки, чем-то прикрепил его к стене. Из двух белоснежных больших простыней и надувной подушки Алёша приготовил себе постель. Затем он достал зеркало и начал причёсываться, как понял Адам, только для того, чтобы все обратили внимание на необычную вольность в тюрьме — сохранить причёску.

Позже Адаму стала понятным причина такой необычной самоуверенности и власти над другими. Восторженное восхищение воровской и бандитской братии, вызванное всем виденным, полностью компенсировали проигранную Андерсону психическую атаку.

Рано утром всех подняли к отправке и в машинах «Чёрный ворон» начали перебрасывать на товарные пути Северного вокзала. Машины набивали до предела. Адам с огромным узлом тёплых зимних вещей стоял посреди машины.

Жаркое июльское солнце накалило чёрный металлический кузов. Внутри машины было совершенно темно. Голова кружилась. Всё тело покрылось потом, он как-то по-особому колол и щекотал всю кожу. Началась нехватка кислорода. Кто-то громко стонал. С кем-то произошёл тепловой удар, началась рвота. У Адама заложило уши, резко затрепетало сердце и начались мучительные колющие боли в висках. Внезапно пот прекратился, тело начало холодеть, руки и ноги налились неподъёмной тяжестью, а горло перехватило судорогой, точно затянулась петля. Наиболее сильные, стоявшие у двери, начали стучать и кричать. Дальше Адам ничего не помнил.

Очнулся он лежащим в станционном дворе. Первое, что он увидел, это были руки багрово-синего цвета с синими ногтями. Из перебранки между охранниками и конвоирами Адам понял, что начальник конвойной охраны поезда не хочет принимать полумёртвых людей.

— Они половина перемрут, а я отвечать буду, — кричал маленький кривоногий командир с вятским акцентом, — этот не пойдёт, ты мне живых подавай.

К вечеру этап погрузили в столыпинские вагоны по 14 человек с вещами, в четырёхместных купе. Адаму бывалые арестанты посоветовали сразу и добровольно залезать под лавку. Сколько раз на протяжении недельного пути Адам с благодарностью вспоминал своего доброжелателя по этому поводу.

Всю дорогу кормили селёдкой, хлебом и поили сырой водой, подчас из самых сомнительных источников. Уже на половине пути большая часть этапа заболела кровавым поносом. Частые позывы, необходимость бежать в уборную озлобляли конвоиров, которые едва успевали выводить одно купе за другим. Позывы были мучительные, но выделялось слизи и крови не более столовой ложки. Это была уже не первая проба на выживаемость.

В Кирове уже несколько умирающих отправили в тюремную больницу. В Котласскую пересылку половина этапа прибыла в тяжелейшем состоянии.

Пересыльная тюрьма в Котласе оказалась огромным барачно-палаточным городом за колючей проволокой. Десятки проспектов, улиц и переулков, столовые, хлеборезки, бани и прачечные, амбулатория и больница, клуб и кино создавали полную иллюзию свободы.

Вся территория делилась на мужскую и женскую и охранялась военизированной охраной. Внутренний порядок, соблюдение режима поддерживались звероподобными комендантами из блатных, изменивших своей корпорации, вооружёнными «дрыном», дубиной, которой они били нарушителей, не отвечая за увечья.

Комплектование этапа на Север длилось около месяца, и отбирались туда только здоровые, работоспособные люди.

В июле 1940 года, ранним утром, этапируемые после генеральной санитарной обработки были выведены под усиленным конвоем на берег Северной Двины, вдоль которого стояло несколько огромных барок-белян. По команде «садись», многотысячная масса людей вставала на колени. Весь видимый берег, отмели и склоны были покрыты заключёнными, конвоирами с ручными пулемётами и служебными собаками.

По-видимому, со стороны эту картину в первый момент можно было бы принять за репетицию батальной сцены для киноэпопеи. Это было похоже на кадр «молебен перед форсированием реки».

Но вот по команде все подняты. Началась по трапу посадка в баржи, палуба которых в средней части, редко, в виде решётки, была зашита горбылём, что придавало им сходство с наскоро сколоченными курятниками. Только носовая и кормовая части имели опрятную палубу, под которой помещались каптёрка, жилые и складские помещения. На носу каждой баржи стояли маленькие избушки, обшитые вагонкой.

Посадка в баржу происходила через кормовой люк, позволявший пройти внутрь только одному человеку. Старшина конвойной команды и его помощники, пользуясь этим, вели подсчёт принимаемого этапа.

Когда Рутковский спустился вслед за другими внутрь баржи, его удивило полное отсутствие каких-либо приспособлений для многодневного пребывания людей. Ни нар, ни столов, ни скамей не было. Стены и дно баржи состояли из шпангоутов, обшитых снаружи досками, а изнутри только по днищу были редко набиты горбыли, под которыми плескалась вода.

Растерянные и поддавленные, Рутковский и Андерсон стояли посреди баржи, с узлами вещей, не зная, что следует сейчас предпринять. После инцидента с Соловьёвым в пересылке они стали молчаливо признанными руководителями группы политических, которые также, спускаясь беспрерывным потоком в баржу, огромной толпой стояли посреди её. После некоторого колебания по команде Андерсона все они направились в носовую часть баржи, которая была совершенно свободна. Подкупало ещё и то, что в этой части имелся плотно зашитый потолок, создававший иллюзию более надёжной защиты.

Но блатные рецидивисты, уже не один раз прошедшие по этому маршруту, быстро заняли середину и кормовую часть баржи, возле трапа, что давало, как выяснилось позже, множество преимуществ и даже имело жизненно важное значение. С этой позиции они первыми получали хлеб и селёдку, их дневальному разрешено было выходить с вёдрами за водой по потребности, они могли в первую очередь пользоваться нужником по надобности. Политические, заняв носовую часть, были стиснуты в плохо вентилируемом углу, вдалеке от воды и выхода. По подсчёту Рутковского, в баржу было втиснуто не менее пятисот человек, составлявших две группы, которые остро ненавидели одна другую. Чувствовалось напряжение враждебности.

Охрана была озабочена лишь одним: сдать живыми или мёртвыми, голова в голову, принятое количество арестантов. Небольшая группа конвойных солдат, совершенно очевидно, остерегалась своих «подопечных», избегая близкого контакта. Никто из конвоя не имел права войти в баржу. Все распоряжения отдавались или через щели палубы, или для этого вызывали наверх выбранных старост. Постепенно всё утряслось. Все политические собрались в носовой части. Они сидели, лежали, стояли, стараясь устроиться удобно и безопасно. Ещё в Котласской пересылке, появляясь в бараках политических, бывалые бандиты грозились:

— Вот погодите, контрики-рогатики, ужо в барже мы вам устроим Варфоломеевскую ночь!

По рассказам бывалых арестантов, это событие имеет место там, где «блатные» в большом числе объединяются в общий этап с политическими. Обычно это бывает на барже или на пересыльных главпунктах. В такую ночь «блатные», подобно волчьей стае, по указанию и плану своих «паханов» набрасываются на ненавистных контриков. А те, ошеломлённые наглым нападением, его внезапностью, не умели дать отпора трусливой, по существу, толпе.

Накануне такой ночи обычно проводится психологическая подготовка. Обнаглевшие бандиты прохаживаются среди контриков, щупают костюмы, пальто, заглядывают в мешки с сухарями, салом и спокойно и серьёзно обсуждают, что из этого каждый возьмёт себе. Особенно эти приёмы парализовали волю извечного собственника, раскулаченного крестьянина. Эта подготовка походила на появление хозяйки в курятнике, которая отдавала расположения, кого сегодня следует зарезать.

Учитывая возможность такого нападения, Рутковский и Андерсон разделили всех политических на десятки. Поручили бывшим военным руководить десятками. Выбрали двух старост, по одному на каждую сотню. Обсудили план действий на случай нападения. Тыл у политических был безопасным. С флангов убрали паникёров и депрессированных. С фронта расположились командующие десятками.

По команде конвоиров старост и десятских вызвали на палубу получать хлеб, селёдку и вёдра с водой — дневной паёк. Почти до полудня шла раздача питания и вывод в отхожее место. А буксир беззвучно тянул караван барж, которые мягко и беззвучно плыли против течения Вычегды на Север в тревожную неизвестность.

***

Жаркий июльский день. Накалённый воздух недвижим. Носовая часть баржи представляла собой глухой ящик без четвёртой стенки. Воздух этого ящика был насыщен острым запахом пота, аммиаком мочи и густым недвижимым облаком махорочного дыма. Теснота была настолько велика, что лежать можно было лишь при условии, если все были обращены лицом в одну сторону, а переворачиваться на другой бок нужно было по команде. Ко всему этому, несмотря на влагу, огромное количество блох, обжигая укусами, мешали заснуть. Почти все политические лежали, памятуя, что сегодня предстоит тревожная, бессонная ночь. Кое-кто сидел, ремонтировал одежду, штопал носки, готовясь к очень тяжёлым пешим этапам.

Рутковский сидел в позе врубелевского Демона, ощущая нарастающую душевную опустошённость, усталость и несвойственную ему неприязнь к человеку. Какой фальшью казалось сейчас всё то, чем жила и о чём самовлюблённо болтала, там, на воле, интеллигенция. Всё, кроме правды! Как могли спокойно сейчас заниматься искусствами, литературой, говорить о гуманизме, самоотверженности, дружбе и любви к женщине, когда всё это при первых испытаниях жизни лопнуло как мыльные пузыри. Даже вспоминая об этих категориях, всё приобрело какой-то брезгливый привкус и конфузливые ощущения, которые испытывает обманувшийся доверчивый человек.

Слежка по принуждению, каждого за каждым. Доносы детей на родителей, и даже наоборот, клевета фантастических размеров, поощряемая маниакальной подозрительностью «непогрешимых», растлили все идеалы! Даже научный подвиг расценивается как шпионский или диверсионный приём маскировки. Научный риск, тем более неудача, влекут за собой горькое и суровое обвинение во вредительстве. Вся наука, идущая путями, продиктованными свыше, с её граммами истины, обросла тоннами схоластической шелухи и в таких формах она не может служить народу. Завтрашний день как бы исчез. Перспективные линии жизни сместились и больше никуда не зовут. И если бы сейчас эта баржа со всем своим социальным балластом пошла бы ко дну, то что потеряло бы от этого человечество, лишившись полтысячи изломанных душ?

Тридцать лет напряжённого труда, двадцать лет из них отдано в творческом порыве строительству коммунизма, а сейчас он и его сотоварищи втиснуты в один ковчег и отданы во власть человекоподобных социально-вредных существ, считающих труд на пользу общества позором.

Размышляя таким образом, Рутковский опасался лишь одного, чтобы с ним сейчас никто не заговорил, он сейчас был способен дико закричать, оскорбить человека независимо от существа вопроса.

Уголовные расположились гораздо дальновиднее. Над ними был решётчатый потолок из горбыля, нашитого через одну доску. В щелях было видно знойное, по-северному голубое небо. В этой части баржи было заметно движение воздуха, которое уносило клубы табачного дыма.

Почти все блатные были в одних трусиках, и, как муравьи, находились в беспрерывном движении, создавая впечатление деловитой жизнерадостности. Казалось, что не их везут, а они едут куда-то по весьма приятным для них делам. К удивлению Рутковского, он незаметно для себя заинтересовался суетливой деятельностью попутчиков, а его протестующая раздражительная вспышка, даже без разрядки, также постепенно стала угасать.

В центре баржи за её «золотым столом» сидел кружок «аристократов», человек в двадцать, играли в карты. Соловьёв и здесь господствовал над всеми. Играли на наличные, на табак, на имущество «контриков», которым сегодня готовилась Варфоломеевская ночь. Десяток меньших групп повсюду играли в карты. Баржа была единственным местом в тюрьме и лагерях, где надзор вынужден был делать вид, что он не замечает этого нарушения.

По тюремной традиции блатные играли в карты лишь собственного произведения. Для этого нужна была бумага высоких качеств, которую добывали в тюрьмах из книг библиотеки культурно-воспитательной части. Бумага склеивалась длительно жёваным хлебом. «Жеванина» продавливалась через трикотаж, а склеенные листки выдерживались под прессом до высыхания. Ножами собственного изготовления или куском стекла умело скрываемыми от обыска, нарезаются форматки карт. Далее уже другие специалисты накладывают трафарет. Обозначения карт совершенно непохожи на общепринятые. «Атласные» сорта карт обильно натирают соком чеснока, от чего они после высыхания обретают вид лакированных.

Рутковский встал, поправил штаны, которые после двухмесячных энергичных допросов окончательно превратились в лохмотья и от которых, если сказать по правде, остался лишь пояс да карманы, взглянул налево и невольно улыбнулся. Невдалеке стояла группа военных вовсе без верхней одежды. Они были в одном белье, надетом, по тюремно-лагерном обычаю, по несколько пар на каждом. «Белые лебеди», как их иронически прозвали неунывающие блатные, видимо, обсуждали тактику и стратегию обороны от возможного сегодня нападения.

— Живём! — подумал Рутковский, потягиваясь, расправляя мышцы, — в старину говорили «претерпевший до конца спасётся», а ещё говаривали «Бог даст сына, Бог даст и штаны».

Как-то сразу прошла сонная одурь, душевная вялость. Точно живой сказочной водой обмылось усталое сердце, и он начал чувствовать нарастающий подъём. Такие ощущения Рутковский испытывал каждый раз, когда в тюрьме серые сумерки падали на сердце непосильным грузом и вдруг кто-то запоёт, его сразу подхватят, поддержат десятки голосов. Неважно, что надзиратель сразу же прерывает песню стуком в двери, тоска уже слетела с души. Появлялась бодрость от сознания, что человек не одинок в своей беде, что потеряв своё место в жизни, семью, он взамен приобрёл необычную по теплоте и моральной силе дружбу умных, энергичных людей. Только после этой катастрофы Рутковский окончательно осознал, что человек — это более значимое, чем об этом свидетельствуют ярлыки, наклеиваемые жизнью, подтверждающие, что это полковник, а это кандидат наук, а это — секретарь райкома. Не может быть, чтобы правда не восторжествовала.

Наблюдая быт уголовных в непосредственной близости, Рутковский был поражён круговой порукой, ловкостью и инициативой, которые позволили им заготовить и уберечь во время многочисленных обысков все необходимое для использования именно во время пребывания в барже, где представлялась единственная возможность делать, не скрываясь от конвоя, всё, что необходимо в их своеобразном укладе жизни. Даже шприц для инъекций наркотиков появлялся, как заметил Рутковский, то в одном, то в другом участке баржи.

Невдалеке справа собралась большая толпа блатных, напряжённо наблюдавших за чем-то. В центре большого круга расположилось «ателье» мастера татуировки. Перед ним на чемоданчике стояли флаконы с тушью и лежали пробковые пластины, в которые по контуру рисунка были вставлены сотни иголок, их концы торчали на требуемую величину. Это устройство позволяло наложить сложную татуировку за один нажим. Имелись пробки и с отдельными деталями ходовых рисунков. Тут же, как и в каждом солидном ателье, на носовых платках, лоскутках, обрывках бумаги были нарисованы образцы традиционных рисунков и эмблем вроде «орла, уносящего голую красавицу», «меча и змеи» и других.

Большой круг картёжников распался, и многие из игроков перешли к татуировщику, наблюдая, как тот штамповал невежественным заказчикам традиционные знаки принадлежности к блатному ордену.

В числе зрителей рядом с Рутковским оказался и Соловьёв. Вблизи его татуировка ещё более поражала своей художественной законченностью. Она была исполнена в канонах китайского национального рисунка и притом в три краски. Огромный удав обвивал несколько раз торс Алёши. Золотые вуалехвосты развились во всех направлениях и ракурсах. Колибри и бабочки — всё было скомпоновано безупречно. При виде такой совершенной работы Рутковский не мог удержатся от критики духовной нищеты и бедности фантазии этого примитивного племени и предложил нарисовать несколько тематически новых рисунков, как образцов. Уже через несколько минут доктор сидел в центре круга на чьём-то чемоданчике и рисовал. Но к его удивлению, изящные и остроумные комбинации не произвели особого впечатления.

— Папаша, а ты мог бы нарисовать мне человека, который борется с тигром? — с какой-то застенчивостью спросил молодой парень, видимо, впервые попавший в кампанию блатных.

— Батя! Ты ему нарисуй Катерину вторую с ишаком, вот где сила! — с громким смехом подначила группа парней молодых урок.

Рутковский понял, что ему предоставляется возможность сделать шаги к так необходимому сближению, хотя бы на время, этих двух враждебных группировок.

Наступили сумерки. Раздали вечернюю воду. Закончили вывод в отхожее место. На палубе зажгли фонари.

Отбой. Сразу всё умолкло. Всюду стояли, сидели небольшие группы, переговариваясь шёпотом. Во всех концах поблёскивали звездочки самокруток. Откуда-то потянуло острым запахом анаши… и, наконец, наступила тишина. Сегодня, по традиции, проигравшиеся в карты и присоединявшиеся к ним добровольцы попытаются, по всей вероятности, осуществить обещанное нападение. К этому их понуждала необходимость оплатить карточные долги. Кажущаяся картина мирного сна в действительности скрывала трудно сдерживаемое возбуждение. Политические, притворяясь спящими, были готовы отразить обещанное нападение. Но как-то не верилось, что в государстве передового общественного строя во второй половине XX века, точно в романах Майн Рида, одна группа людей должна зорко охранять свои скальпы от других. Но это ещё хорошо, если кто-то из племени татуированных выиграл твой чемодан, а не твою голову.

В это время, среди неестественной тишины, в кормовой части баржи, на территории блатных кто-то кашлянул в два темпа. Затем такой же сигнал раздался справа и слева. И вновь всё замерло в звучащей тишине. Вскоре Андерсон коснулся плеча Рутковского и прошептал:

— Идут! У стены!… Передайте налево…

Действительно, вдоль боковых стен баржи, справа и слева, двигались силуэты полусогнутых фигур. Как в старину, в провинциальных городах, да и в старой Москве, для зажигания кулачного боя и его развёртывания выходили сначала мальчишки, так и тут, для создания паники, были высланы мелкие карманщики и домушники. Главные противники в действие ещё не вступили. Наконец, разведывательная группа сразу набросилась на контриков, выхватывая у них мешки и чемоданы, по-видимому, по плану, намеченному ещё днём. Поднялся крик, раздалась ругань. Привыкшие к разобщённости и беспомощности политических, на этот раз урки пришли в замешательство, встретив организованный отпор. На помощь авангарду бросились основные уголовно-бандитские силы. Раздались тревожные свистки караула, вызывающие резервы. Дрались ожесточённо, чем попало. Крики паникёров, вопли избиваемых и раненых, устрашающие боевые возгласы «белых лебедей», разбившихся направо и налево, — слились в один общий угол. Матёрые бандиты начали повальный грабёж. Крестьяне почти не участвовали в обороне, но поймав кого-либо из грабителей, они по-зверски, жестоко избивали его, изливая на нём всю озлобленность собственника. Они выворачивали руки, разрывали рты, били ногами. Конвой погасил все огни. Наступившая полнейшая темнота не прекратила побоища. Несмотря на то, что противники уже не могли различать своих от чужих, она превратила его в бесцельный иступлённый шабаш, придав ему характер длительной психической разрядки.

Растерявшаяся конвойная команда совершенно незаконно дала внутрь толпы несколько очередей из ручного пулемета и лишь после этого применила водяную струю из брандспойта. Потоки воды сразу прекратили схватку. Бандиты отступили на свою территорию, бросив уже было захваченную добычу и унося раненых.

Промокшие, возбуждённые успешным отражением нападения, политические, также, как и урки, до рассвета приводили себя в порядок, беззлобно переругиваясь с ночным противником, который, по всей видимости, больше не рискнёт повторить нападение. Всюду были развешаны для просушки одежда, табак, сухари.

Утром, несмотря на синяки, кровоподтёки на веках глаз, разбитые губы и носы, никто уже не вспоминал о ночном происшествии и не выражал никакой злобы. Однако рецидивисты, как бывалые «законники», утром подняли крик и, переругиваясь с конвоирами, грозили по прибытию в лагеря потребовать прокурора и подать коллективное заявление о незаконном применении оружия против замкнутых безоружных людей, решивших между собой свои внутренние недоразумения. А пока что урки грозили во время одной из стоянок посадить баржу на дно реки, продолбив днище в нескольких местах. Это переключение агрессивных настроений и установок на конвой сразу смягчило отношение блатных к политическим, тем более что ночное побоище, несмотря на его безрезультативность, аннулировало все картёжные расчёты.

По совету Соловьёва, узнавшего от Андерсона, что Рутковский — врач, научный работник, пришла делегация от урок с просьбой оказать помощь одному из их товарищей, раненому ночью, по-видимому, пулей. Соловьёв среди грубых уркаганов и ограниченных самодовольно-хвастливых бандитов, по-видимому, тосковал по интеллигентным людям. Всё чаще он искал повода для общения с политическими. Особую доверительную симпатию он выражал к Андерсону и Рутковскому. Но, будучи одним из видных членов «директории», то есть староста уголовных, Соловьёв и сам находился под ревнивым наблюдением своих подданных. Поэтому он старался не очень афишировать своего расположения к некоторым контрикам.

Сегодня, после бессонной ночи и наступившей психической разрядки, большинство людей того и другого лагеря спали весь день. Почти никто не играл в карты. Возле татуировщика стоял небольшой круг зрителей, в числе которых находился и Соловьёв. Андерсон и Рутковский с интересом смотрели на эту операцию. Перед мастером на полу, на какой-то мокрой подстилке, лежал худенький паренёк. На его грязно-серой, дряблой коже ещё не было ни одного рисунка. По-видимому, он только что начинал свою блатную карьеру. Операция началась с того, что мастер предложил оперируемому плюнуть ему на ладонь и быстро начал растирать плевок на коже грудины. Резко покрасневший участок он смазал китайской тушью, а затем наложил пробковую пластину с игольчатым рисунком на зачернённую кожу и надавил ладонью. Все зрители невольно крякнули и переглянулись. Иглы были сняты, и мастер начал быстро втирать тушь, смешанную с кровью, мелкой росой выступавшей из проколов. Когда кожа была протёрта мокрой тряпочкой, все увидели, как орёл уносит в когтях голую красавицу.

— Чёрт знает, что такое! — презрительно сплёвывая, произнёс Соловьёв, — ну разве это работа? Портач!

— И вот, доктор, у такого сапожника никогда не бывает осложнений, — сказал он, обращаясь к Рутковскому.

— Это ты, Алёша, напрасно, я мастер классный. Где же здесь дашь хорошую работу, когда ничего нет? В пересылке каждый день шмон, всё поотнимали. Я даже самого Рику Кричевского экипировал, того знаменитого пахана, которого прошлый год расстреляли.

— Как Вам удаётся удерживать Ваших подданных в подчинении? — спросил Рутковский Соловьёва, когда они вместе с Андерсоном перешли на территорию «контриков».

— Это целая история, доктор, и я, если Вы хотите, расскажу Вам ту часть моей биографии, которая имеет отношение в Вашему вопросу, — ответил Соловьёв, видимо, испытывая душевную потребность в общении с понимающими интеллигентными людьми.

— Мы с большим удовольствием ближе познакомимся с Вами. Вы так не похожи на своё окружение, и это заметно каждому, — ответил Рутковский.

— Давайте присядем вот там, на мешки. Вот махорка, только у нас ни у кого нет бумаги, да и спички кончаются.

— Это мы сейчас устроим, — ответил Алёша. Он встал, просмотрел стоявших возле татуировщика и, слегка свистнув, пальцем поманил к себе паренька.

— Достань бумаги для курева, побольше, и пару коробок спичек, да побыстрей, — распорядился он.

Через минуту спички и большая пачка нарезанной газеты были вручены Соловьёву, который передал всё это Рутковскому. Доктор в свою очередь передал часть бумаги подошедшим товарищам.

— Я совсем недавно оказался в России, — начал Соловьёв. Мои родители служили на К.В.Ж.Д., отец в Управлении Дороги, заведовал отделом во врачебно-санитарной службе, а мама работала химиком-аналитиком в Центральной лаборатории Дороги. Жалование им выплачивалось в золотой валюте. Условия жизни — прекрасные. Мама была немка, а специальное образование получила в Женеве. Поэтому она прекрасно владела немецким и французским языком. С самого раннего детства она привила нам с сестрой знание этих языков. А когда мне исполнилось восемь лет, меня отдали на воспитание в один из лучших американских колледжей, где я и пробыл до 17 лет. После окончания курса многие из моих товарищей перешли на миссионерское отделение, я же поступил, после специальной подготовки, в Политехникум, в Шанхае.

Ежегодно мы всей семьёй совершали путешествия в Японию, Соединённые Штаты Америки, на Филиппины, в Индокитай. Но вот наступил 1935 год. СССР подписал договор с Маньчжоу-Го о продаже К.В.Ж.Д. Моим родителям, как высоким специалистам, предложили остаться в Маньчжурии, на очень хороших условиях. Но отца тянуло на Родину. Теперь я понимаю, что тоска по Родине, или, по-научному, ностальгия — это психическое заболевание, когда «дым отечества», застилая глаза, приобретает особые неотразимо влекущие свойства и становится и сладок, и приятен. Тогда с каждым днём внешние впечатления суживаются, концентрируясь лишь на идеализированных воспоминаниях далекого дётства, когда всё воспринималось через розовые стёкла.

С особым эшелоном мои родители выехали на Родину, несмотря на разумные и дальновидные предупреждения друзей. На границе их встречали с музыкой и флагами. В каждом крупном городе — праздничная встреча. В Москве отец получил высокий пост в Министерстве. Вот так началась новая полоса жизни. Мы с сестрой остались в Китае до окончания курса. Но вот в конце 1936 года мы получили от мамы непонятное письмо, в котором она рекомендовала не спешить с приездом. В начале 1937 года отца арестовали, а вскоре и расстреляли, обвинив в шпионаже. Забрали и маму как члена семьи изменника Родины. Всё имущество конфисковали. Тогда сестра выехала в СССР, чтобы помочь маме, но сразу арестовали и её.

В это время я окончил курс политехникума, отказался от выгодного предложения одной японской фирмы и решил ехать в Россию искать папу и сестру. Не зная жизни вообще, а тем более порядков в советской стране, я фантазировал, как я добьюсь справедливости, а в противном случае, как я устрою им побег, а потом начну мстить, как пушкинский Дубровский. Но для осуществления любого из вариантов такого плана нужны были деньги, много денег. Нужен был другой, советский паспорт. Тогда я и не представлял, что в России так много тайных осведомителей. Уже в поезде я вызвал подозрение, а по прибытию в Москву сразу же был арестован. В следственной тюрьме я пробыл около трёх месяцев. Там я познакомился с крупным мастером по взлому сейфов. Когда тот узнал, что я специалист по электрорезке металла, он предложил мне войти в их компанию, да и для меня это был единственно реальный путь, позволявший, при удаче, быстро добыть нужные мне большие средства. Когда меня выпустили, я воспользовался его предложением. Я не хочу развёртывать перед Вами всех подробностей этого отчаянного периода моей жизни. Маму и сестру, в конце концов, я все жё отыскал. Они находятся в северном лагере, но в разных отделениях, без срока, до особого распоряжения. Мама работает химиком, а сестра фельдшером. Живут они по-лагерному сносно. Всё это я должен был рассказать Вам вкратце, иначе я не смог бы ответить на Ваш вопрос, в чём секрет моего влияния. Как только я узнал судьбу близких, я оставил «блатную работу». Очень крупную суму денег, имевшихся у меня, я роздал блатному племени, а сам приготовился снова пробраться в Китай. По всем «малинам» и «хазам» в Ленинграде и в Москве рассказывали о моих похождениях. Преувеличенная слава о моей щедрости, храбрости, силе, о моей татуировке идёт впереди меня. Но вскоре ленинградские «медвежатники» были арестованы. Взяли и меня. Мне дали десять лет. Этот этап я совершаю вторично. Я уже был в северных лагерях, но кто-то из лагерных «сук» донёс «куму» (так зовут лагерного оперуполномоченного ГПУ), что я не блатной, а контрик, шпион. Меня вновь направили в Ленинград, но так как имя Алексея Соловьёва было ещё там памятно по необычайно дерзким взломам сейфов, следствие было проведено поверхностно. Выручила меня от обвинения в шпионаже татуировка, так как с таким «вечным» документом человек непригоден к разведывательной работе. И вот меня снова возвращают в лагерь. Я — инженер, знаю языки, много путешествовал. Но помимо всего я и сам неуклонно соблюдаю неписанные законы блатного мира, которые и Вам следовало бы знать хотя бы в основном. По этим законам блатные делятся на две категории: «законников» и «сук». Ссучившиеся — блатные, нарушившие эти законы. Блатные не имеют права занимать в лагерях никаких должностей, которые обязывали бы командовать товарищами по профессии. Поэтому вор не имеет права быть комендантом, нарядчиком, десятником, бригадиром. Блатной должен стремиться ничего не делать. Но когда применяют силу, блатной закон разрешает, для вида, выйти на работу. Основным законом, вернее требованием, является обязательство не порывать со своей профессией, со своим коллективом. Монопольным правом блатных является «придуривание» на культработе. Умение играть в азартные карты и участие в них обязательны для каждого блатного. При этом играют на что попало, на пайку хлеба, проигрывая её иногда на месяц вперед, на сапоги контрика, или даже на голову любого человека, вплоть до начальника колонны. Не заплатить проигрыша — всё равно, что пожертвовать жизнью!

За последние годы, когда появилась новая категория заключённых — политические, урки сразу поняли, что вы все как бы «вне закона» и власти умышленно вас отдали им на расправу. Они вас презрительно называют «контриками», «рогатиками», «фашистами», «врагами отечества», конечно, всё это звучит так же фальшиво, как и песни о старушке-матери, которой они причинили столько горя. Блатные жестоко ненавидят раскулаченных крестьян, этих по-особому озлобленных собственников. Их они называют «самосудчиками» за зверскую расправу с ворами позавчера. Политические честно отражали наступление блатных, а куркули в это время увечили пойманных урок.

Вы мне понравились ещё тогда, в Московской пересылке. Я Вам буду по возможности помогать, но этого никто не должен замечать. Более того, в мелочах я буду держать себя, как положено по моему положению в блатном мире. Вот и сейчас мне пора кончать, а то, я вижу, мои поданные уже начинают коситься. Напоследок я дам Вам деловой совет. Наденьте на себя всё, что необходимо, а остальное раздайте неимущим. От Айкина до Ухты несколько сот километров. Придётся идти пешим этапом. Кроме ложки, кружки, котелка или миски, да ещё легкого одеяла, ничего не берите. Я уже всё роздал… И от моего великолепного багажа осталась дорогая, памятная мелочь… Ну, мне нужно идти.

***

Четвёртые сутки пути начались безоблачным утром. Ночная прохлада как-то сразу сменилась зноем. По пути следования всё чаще стали встречаться старинные береговые селения, которые буксир приветствовал сиплыми гудками. По всему было видно, что скоро уже конец и этому мучительному испытанию. Даже суетливая деятельность урок сменилась сонной одурью, они напоминали отравленных, но ещё живых мух. К полдню зной стал трудно переносимым. Заключённым, четвёртые сутки питавшимся селёдкой и хлебом, едва успевали по очереди подносить воду.

Но вот в той части баржи, которую занимали блатные, началось какое-то движение. Особенно оживлённо что-то обсуждала группа урок, стоявшая в центре баржи. По всему было видно, что затевается какая-то история. Буксир дал два гудка, это обозначало, что сейчас будет какое-то крупное селение и остановка. Действительно, минут через десять караван барж остановился. Конвой начал оживлённые переговоры с берегом. Но вскоре все дела были закончены. Солдаты, пользуясь остановкой, начали купаться. В это время к подпорному столбу, возле которого лежал Рутковский, подошли трое вихлявых парней. Один из них полез по столбу вверх, а двое других поддерживали его. Все арестанты с любопытством наблюдали за неожиданным спектаклем. Урка, находившийся на столбе, запустил руку в щель между горбылями и сплошной палубой, пытаясь что-то достать. Но это, по-видимому, не так-то было легко осуществить, потому что он повернулся лицом в другую сторону и теперь начал действовать левой рукой. В реке, возле баржи, был слышен плеск воды, весёлые голоса и смех солдат. В это время урка через щели крыш баржи вытягивал блестящий хромовый сапог, вероятно, командира конвоя и, с торжествующей улыбкой, показал всем и бросил его вниз. Сапог пошёл по рукам блатных и, наконец, исчез. Но урка не слезал со столба, видимо, пытался достать и другой сапог. Вскоре он с улыбкой достал кожаный ремень, на котором был подсумок, судя по его тяжести, с патронами. И эта добыча пошла по рукам блатных. Нужно было видеть работу этого вдохновенного артиста!

Это был, вероятно, высококвалифицированный артист своего дела. Он уже собирался слезть со столба, как вдруг двое урок поднесли ему сапог, как вазу. Позже выяснилось, что в сапоге находились экскременты. Тот же самый артист с большим трудом просунул сапог на место. Едва он успел закончить свою проказу, как наверху раздались голоса и смех солдат, начавших одеваться. Ремень и подсумок всё ещё ходил по рукам, и, наконец, один из паханов выбросил его через щели крыши в реку. Все в барже притихли, ожидая дальнейших событий.

Вдруг раздался залп страшной ругани. Это командир конвоя начал надевать сапог. Матерщина и проклятия продолжались всё время, пока солдаты мыли в ведре сапог своего командира. Блатные на брань отвечали громоподобным хохотом. Озлобленные солдаты выплеснули грязную воду из вёдер в баржу. В это время была обнаружена пропажа ремня и подсумка с патронами, принадлежавшего маленькому солдату, говорившему с коми акцентом.

— Сволочи, отдавайте подсумок, казённую вещь, а то стрелять будем, — кричал он через решётку.

— Поди ты подальше! Ты видал, что мы брали? — кричали блатные.

— Ребята, пожалейте меня, я же под суд пойду! — заговорил он приглушённым молящим голосом. Ребята, я дам буханку хлеба и сахару, только отдайте. Ну, положи на место, а я уйду в караулку.

— Мы ничего не брали! — кричали урки.

Так прошёл ещё один день. Поздно ночью караван барж прибыл в село Айкино, где на рассвете началась высадка огромного этапа.

1940


© «Новости украинской психиатрии», 2017
Редакция сайта: editor@psychiatry.ua
ISSN 1990–5211